Полное содержание герой нашего. Онлайн чтение книги Герой нашего времени I

I
Бэла

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел. Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею. Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, — а эта гора имеет около двух верст длины. Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком. За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма. — Мы с вами попутчики, кажется? Он молча опять поклонился. — Вы, верно, едете в Ставрополь? — Так-с точно... с казенными вещами. — Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин? Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня. — Вы, верно, недавно на Кавказе? — С год, — отвечал я. Он улыбнулся вторично. — А что ж? — Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места... Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих... Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут! — А вы давно здесь служите? — Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче, — отвечал он, приосанившись. — Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, — прибавил он, — и при нем получил два чина за дела против горцев. — А теперь вы?.. — Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?.. Я сказал ему. Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались. — Ведь этакий народ! — сказал он, — и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие... До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика. — Завтра будет славная погода! — сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас. — Что ж это? — спросил я. — Гуд-гора. — Ну так что ж? — Посмотрите, как курится. И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки — облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном. Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей, и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана... — Нам придется здесь ночевать, — сказал он с досадою, — в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? — спросил он извозчика. — Не было, господин, — отвечал осетин-извозчик, — а висит много, много. За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник — единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу. Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо. — Жалкие люди! — сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении. — Преглупый народ! — отвечал он. — Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины! — А вы долго были в Чечне? — Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, — знаете? — Слыхал. — Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди — либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!.. — А, чай, много с вами бывало приключений? — сказал я, подстрекаемый любопытством. — Как не бывать! бывало... Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку — желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как будто про себя: «Да, бывало!» Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»). А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают. — Не хотите ли подбавить рому? — сказал я своему собеседнику, — у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно. — Нет-с, благодарствуйте, не пью. — Что так? — Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек! Услышав это, я почти потерял надежду. — Да вот хоть черкесы, — продолжал он, — как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя был в гостях. — Как же это случилось? — Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой — этому скоро пять лет. Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. «Вы, верно, — спросил я его, — переведены сюда из России?» — «Точно так, господин штабс-капитан», — отвечал он. Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вами будем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, — к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке». Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости. — А как его звали? — спросил я Максима Максимыча. — Его звали... Григорием Александровичем Печориным . Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут — а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!.. — А долго он с вами жил? — спросил я опять. — Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи! — Необыкновенные? — воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая. — А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день, бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. «Эй, Азамат, не сносить тебе головы, — говорил я ему, яман будет твоя башка!» Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», — сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» — отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме. У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая. — Как же у них празднуют свадьбу? — спросил я штабс-капитана. — Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему... как бы сказать?.. вроде комплимента. — А что ж такое она пропела, не помните ли? — Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ. Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: «Ну что, какова?» — «Прелесть! — отвечал он. — А как ее зовут?» — «Ее зовут Бэлою», — отвечал я. И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался: что запросит, давай, — хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, — и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги — струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена — как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!.. В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, — подумал я, — уж он, верно, что-нибудь замышляет». Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям. Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!» Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я, — уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор. — Славная у тебя лошадь! — говорил Азамат, — если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич! «А! Казбич!» — подумал я и вспомнил кольчугу. — Да, — отвечал Казбич после некоторого молчания, — в целой Кабарде не найдешь такой. Раз, — это было за Тереком, — я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, — и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался — и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их — и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались. И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названия. — Если б у меня был табун в тысячу кобыл, — сказал Азамат, — то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза. Йок , не хочу, — отвечал равнодушно Казбич. — Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда : приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем. Казбич молчал. — В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить. Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! — сказал Азамат дрожащим голосом. Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был помоложе. В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха. — Послушай! — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха... Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна? Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса:

Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз.
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его: — Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни. — Меня? — крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. «Будет потеха!» — подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья — и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой. — Плохое дело в чужом пиру похмелье, — сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку, — не лучше ли нам поскорей убраться? — Да погодите, чем кончится. — Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы, и пошла резня! — Мы сели верхом и ускакали домой. — А что Казбич? — спросил я нетерпеливо у штабс-капитана. — Да что этому народу делается! — отвечал он, допивая стакан чая, — ведь ускользнул! — И не ранен? — спросил я. — А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. — Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: — Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что. — А что такое? Расскажите, пожалуйста. — Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать. Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, — ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет. Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?.. Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи: — Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?.. — Все, что он захочет, — отвечал Азамат. — В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, что ты его исполнишь... — Клянусь... Клянись и ты! — Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден. Азамат молчал. — Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом... Азамат вспыхнул. — А мой отец? — сказал он. — Разве он никогда не уезжает? — Правда... — Согласен?.. — Согласен, — прошептал Азамат, бледный как смерть. — Когда же? — В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное — мое дело. Смотри же, Азамат! Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что — Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день. — Азамат! — сказал Григорий Александрович, — завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня... — Хорошо! — сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой. — А лошадь? — спросил я у штабс-капитана. — Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком. Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице — и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье. — Что с тобой? — спросил я. — Моя лошадь!.. лошадь!.. — сказал он, весь дрожа. Точно, я услышал топот копыт: «Это, верно, какой-нибудь казак приехал...» — Нет! Урус яман, яман! — заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге... Вдали вилась пыль — Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Вот кругом него собрался народ из крепости — он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов — он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата. — Что ж отец? — Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру? А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!.. Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему. Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, — только он притворялся, будто не слышит. — Господин прапорщик! — сказал я как можно строже. — Разве вы не видите, что я к вам пришел? — Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? — отвечал он, не приподнимаясь. — Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан. — Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота! — Я все знаю, — отвечал я, подошед к кровати. — Тем лучше: я не в духе рассказывать. — Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать... — И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам. — Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу! — Митька, шпагу!.. Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал: — Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо. — Что нехорошо? — Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, — сказал я ему. — Да когда она мне нравится?.. Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать. — Вовсе не надо! — Да он узнает, что она здесь? — А как он узнает? Я опять стал в тупик. — Послушайте, Максим Максимыч! — сказал Печорин, приподнявшись, — ведь вы добрый человек, — а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу... — Да покажите мне ее, — сказал я. — Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно согласиться. — А что? — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине? — Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, — а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею. — Послушай, моя пери, — говорил он, — ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, — отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. — Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. — Или, — продолжал он, — я тебе совершенно ненавистен? — Она вздохнула. — Или твоя вера запрещает полюбить меня? — Она побледнела и молчала. — Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? — Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. — Послушай, милая, добрая Бэла! — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей? Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала. — Я твоя пленница, — говорила она, — твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, — и опять слезы. Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед. — Что, батюшка? — сказал я ему. — Дьявол, а не женщина! — отвечал он, — только я вам даю мое честное слово, что она будет моя... Я покачал головою. — Хотите пари? — сказал он, — через неделю! — Извольте! Мы ударили по рукам и разошлись. На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть. — Как вы думаете, Максим Максимыч! — сказал он мне, показывая подарки, — устоит ли азиатская красавица против такой батареи? — Вы черкешенок не знаете, — отвечал я, — это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны. — Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш. А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее — да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. «Бэла! — сказал он, — ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, — ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду — куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня». — Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль — такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так — глупость!.. Штабс-капитан замолчал. — Да, признаюсь, — сказал он потом, теребя усы, — мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила. — И продолжительно было их счастье? — спросил я. — Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы! — Как это скучно! — воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. — Да неужели, — продолжал я, — отец не догадался, что она у вас в крепости? — То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось... Внимание мое пробудилось снова. — Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, — это было в сумерки, — он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья — и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали. — Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, — сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника. — Конечно, по-ихнему, — сказал штабс-капитан, — он был совершенно прав. Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения. Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня. Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли... Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге. — Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? — сказал я ему. — Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца. — Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна. — Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, — прибавил он, указывая на восток, — что за край! И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. «Я говорил вам, — воскликнул он, — что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!» — закричал он ямщикам. Подложили цепи по колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, — а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», — и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться... Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба, le mont St.-Christophe) достоин вашего любопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину... Вот романтическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами, — не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не «черт», ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долина была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества. — Вот и Крестовая! — сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложили нам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить и поддерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору — две версты в два часа! Между тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока... Кстати, об этом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставил Император Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание, несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить, тем более что мы не привыкли верить надписям. Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки». — Плохо! — говорил штабс-капитан; — посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться! Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов. — Ваше благородие, — сказал наконец один, — ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется — верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, — прибавил он, указывая на осетина. — Знаю, братец, знаю без тебя! — сказал штабс-капитан, — уж эти бестии! рады придраться, чтоб сорвать на водку. — Признайтесь, однако, — сказал я, — что без них нам было бы хуже. — Все так, все так, — пробормотал он, — уж эти мне проводники! чутьем слышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги. Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею. — Все к лучшему! — сказал я, присев у огня, — теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось. — А почему ж вы так уверены? — отвечал мне штабс-капитан, примигивая с хитрой улыбкою... — Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться. — Ведь вы угадали... — Очень рад. — Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню. Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, — так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку... А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в благородном собрании, лет двадцать тому назад, — только куда им! совсем не то!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках... Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала... Бог ей прости!.. — А что, когда вы ей объявили о смерти отца? — Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла. Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще... «Нехорошо, — подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!» Одно утро захожу к ним — как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался. — А где Печорин? — спросил я. — На охоте. — Сегодня ушел? — Она молчала, как будто ей трудно было выговорить. — Нет, еще вчера, — наконец сказала она, тяжело вздохнув. — Уж не случилось ли с ним чего? — Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы... А нынче мне уж кажется, что он меня не любит. — Права, милая, ты хуже ничего не могла придумать! — Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала: — Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его — я княжеская дочь!.. Я стал ее уговаривать. — Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь. — Правда, правда! — отвечала она, — я буду весела. — И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками. Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали... Пренеприятное положение-с! Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька. Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; с одной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балками, оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с другой — бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, все ближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте от нас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!.. — Посмотри-ка, Бэла, — сказал я, — у тебя глаза молодые, что это за джигит: кого это он приехал тешить?.. Она взглянула и вскрикнула: — Это Казбич!.. — Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? — Всматриваюсь, точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда. — Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!» — Подойди-ка сюда, — сказал я часовому, — осмотри ружье да ссади мне этого молодца, — получишь рубль серебром. — Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте... — Прикажи! — сказал я, смеясь... — Эй, любезный! — закричал часовой, махая ему рукой, — подожди маленько, что ты крутишься, как волчок? Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, — как не так!.. Мой гренадер приложился... бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и был таков. — Как тебе не стыдно! — сказал я часовому. — Ваше высокоблагородие! умирать отправился, — отвечал он, такой проклятый народ, сразу не убьешь. Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие... Даже я уж на него рассердился. — Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался... Тут Печорин задумался. «Да, — отвечал он, — надо быть осторожнее... Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал». Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало, спросишь: «О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?» — «Нет!» — «Тебе чего-нибудь хочется?» — «Нет!» — «Ты тоскуешь по родным?» — «У меня нет родных». Случалось, по целым дням, кроме «да» да «нет», от нее ничего больше не добьешься. Вот об этом-то я и стал ему говорить. «Послушайте, Максим Максимыч, — отвечал он, — у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение — только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, — но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто... Я стал читать, учиться — науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями — напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, — и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою... Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, — только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь — только не в Европу, избави боже! — поеду в Америку, в Аравию, в Индию, — авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог». Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний... Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, — продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне, — вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова? Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво: — А все, чай, французы ввели моду скучать? — Нет, Англичане. — А-га, вот что!.. — отвечал он, — да ведь они всегда были отъявленные пьяницы! Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитана было извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства. Между тем он продолжал свой рассказ таким образом: — Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить из головы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое. Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки он меня с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов шныряли по камышам и по лесу, — нет зверя. «Эй, не воротиться ли? — говорил я, — к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!» Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маменькой избалован... Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!... не тут-то было: ушел в камыши... такой уж был несчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой. Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел... Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение... Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла — и туда; я за ним. К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе... И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!.. «Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью. Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагеза... Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья... «Не стреляйте! — кричу я ему, — берегите заряд; мы и так его догоним». Уж эта молодежь! вечно некстати горячится... Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала на колени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своих женщину, окутанную чадрою... Это была Бэла... бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал... Медлить было нечего: я выстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потому что вдруг он опустил руку... Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда — да не было заряда готового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями... Такой злодей; хоть бы в сердце ударил — ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину... самый разбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы — ничто не могло привести ее в себя. Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему на седло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: «Послушайте, Максим Максимыч, мы этак ее не довезем живую». — «Правда!» — сказал я, и мы пустили лошадей во весь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся... — Выздоровела? — спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись. — Нет, — отвечал он, — а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила. — Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич? — А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался, — цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели. — Да зачем Казбич ее хотел увезти? — Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть; другое и не нужно, а все украдет... уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась. — И Бэла умерла? — Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. — «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!.. Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой... Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку... Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою — не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал. К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придет ведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как она переменилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежала раскаленное железо. Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу... Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано или поздно... Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть была покойна». Хороша совесть! После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна — но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати — ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда — признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» — говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели. Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую... Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец... ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью? Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам — гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха... Я пошел заказывать гроб. Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусок термаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами, которых Григорий Александрович накупил для нее же. На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка... — А что Печорин? — спросил я. — Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е...й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят. Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже — вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания. Я не перебивал его и не слушал. Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине. — А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? — спросил я. — С Казбичем? А, право, не знаю... Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!.. В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история... Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.

«Герой нашего времени» — роман М. Ю. Лермонтова (1814-1842). Написан в 1836-1840 годах. Первый в истории русской литературы, где цикл повестей объединен фигурой главного героя, а не рассказчика или сочинителя. «Герой нашего времени» считается первым русским психологическим произведением, в котором автор произвел углубленный психологический анализ современного ему человека и общества

Главным персонажем «Героя нашего времени» является офицер Григорий Александрович Печорин. Действие происходит на Кавказе, во время его покорения Россией. Роман состоит из нескольких повестей, в которых автор показывает Печорина с разных сторон. При этом Лермонтов рисует в деталях характер Печорина, передает его размышления, впечатления, чувства, но обходит молчанием его биографию, лишь вскользь сообщая самое необходимое

- В повести «Бэла» — Печорин — эгоист, ломающий жизни и судьбы окружающих его людей со скуки, ради удовлетворения своих желаний.
- В «Тамани» — Печорин неожиданно вовлекается в деятельность контрабандистов, не содействуя ей, а даже мешая, что едва не приводит его к гибели. «И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошёл ко дну!» — сетует он.
- «Максим Максимыч» — повесть вовсе не о Печорине. Её главный герой — пожилой офицер Максим Максимыч, знакомец Печорина. В «Максиме Максимыче» Лермонтов первый и последний раз дает портрет Печорина:

«Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов…, его походка была небрежна и ленива, … он не размахивал руками, — верный признак некоторой скрытности характера. В его улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб…. Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные — признак породы в человеке, у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; о глазах я должен сказать еще несколько слов. Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! … Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, …то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса…»

- «Фаталист» — ещё один эпизод биографии Печорина. Действие происходит в казачей станице, где Печорин в компании за картами ввязывается в спор с поручиком Вуличем о фатализме…
- «Княжна Мэри» — приключения Печорина на водах, в Пятигорске и Кисловодске, его бесчестное поведение в отношении княжны Лиговской, дуэль с Грушницким…

«Герой нашего времени». Распределение по главам

Повести, из которых составлен роман, расположены не в хронологической последовательности жизни главного героя, а в по второстепенной, связанной с автором произведения. Ведь, например, о смерти Печорина читатель узнает ещё в середине романа. Части романа «Герой нашего времени» были опубликованы в следующей последовательности, и до сегодняшнего дня она неизменна
  • «Бэла»
  • «Максим Максимыч»
  • «Тамань» — первая часть
  • «Княжна Мэри»
  • «Фаталист» вторая

Однако, если установить хронологические рамки романа, то получится следующее

  1. По пути из Петербурга на Кавказ Печорин остановился в Тамани («Тамань»)
  2. После участия в военной экспедиции Печорин поехал на воды в Кисловодск и Пятигорск, где влюбил в себя княжну Мэри и убил Грушницкого («Княжна Мэри»)
  3. За это Печорина ссылают в глухую крепость, где он познакомился с Максим Максимычем («Бэла»)
  4. Из крепости Печорин на 2 недели отлучился в казачью станицу, где он повстречал Вулича
  5. Через пять лет после этих событий Печорин, живший в Петербурге, отправился в Персию и по дороге встретился с Максим Максимычем «Максим Максимыч»
  6. На обратном пути из Персии Печорин умер (предисловие к «Журналу Печорина»)

История создания романа «Герой нашего времени». Кратко

  • 1836 — Михаил Юрьевич Лермонтов начал писать роман «Княгиня Лиговская», в котором впервые появился гвардеец Печорин. Ромн закончен не был. Образ Печорина из «Княгини Лиговской» более автобиографичен. Свое сходство с Печориным «Героя нашего времени» Лермонтов отрицал
  • 1839, первая половина марта — В журнале «Отечественные записки» за подписью «М. Лермонтов» напечатана «Бэла. Из записок офицера о Кавказе».
  • 1839, 18 марта — в «Литературных прибавлениях» к газете «Русский инвалид» помещено сообщение о том, что в мартовской книжке «Отечественных записок» напечатан рассказ Лермонтова «Бэла»
  • 1839, 16 сентября — в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» сообщалось, что в ближайшей книжке «Отечественных записок» будет напечатана повесть Лермонтова «Фаталист»
  • 1839, 5 ноября — редактор и издатель «Отечественных записок» А. А. Краевский пишет цензору А. В. Никитенко: «Со мной случилась беда ужасная. Наборщики и верстальщик в типографии, вообразив, что от вас получена уже чистая корректура „Фаталиста“, третьего дня отпечатали весь лист, в котором помещалась эта повесть, оттиснув таким образом 3000 экз… .можете представить весь мой ужас…, прошу вас позволить… напечатать эту статью без ваших изменений… Я бы не умолял вас, …если бы не видел, что эта маленькая статейка может пройти в своем первоначальном виде. Лермонтова любит и князь Михаил Алексндрович Дундуков-Корсаков, и министр С. С. Уваров; право, тут худа быть не может…»
  • 1839, 10 ноября — в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» дано сообщение, что в ноябрьской книжке «Отечественных записок» напечатаны стихотворение Лермонтова «Молитва» и повесть «Фаталист»
  • 1840, первая половина февраля — в февральской книжке «Отечественных записок» напечатаны «Тамань» (с. 144-154) и «Казачья колыбельная песня» (с. 245-246), подписанные «М. Лермонтов».
  • 1840, первая половина апреля — вышло в свет первое издание романа «Герой нашего времени»
  • 1840, 27 апреля — в «Литературной газете» — извещение о выходе «Героя нашего времени»
  • 1840, 5 мая — в газете «Северная пчела» (№ 98) и в ряде следующих номеров - извещение о выходе в свет «Героя нашего времени»
  • 1840, 14 мая — в «Отечественных записках» — статья Белинского (без подписи) о романе Лермонтова
  • 1840, 25 мая — в «Литературной газете» снова без подписи напечатана сочувственная рецензия литературного критика В. Г. Белинского на «Героя нашего времени»

«Печорин — Это нашего времени, герой нашего времени. Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою. Онегин является в романе человеком, которого убили воспитание и светская жизнь, которому все пригляделось, все приелось, все прилюбилось… Не таков Печорин. Этот человек не равнодушно, не апатически несет свое страдание: бешено гоняется он за жизнью, ища ее повсюду; горько обвиняет он себя в своих заблуждениях. В нем неумолчно раздаются внутренние вопросы, тревожат его, мучат, и он в рефлексии ищет их разрешения: подсматривает каждое движение своего сердца, рассматривает каждую мысль свою. Он сделал из себя самый любопытный предмет своих наблюдений и, стараясь быть как можно искреннее в своей исповеди, не только откровенно признается в своих истинных недостатках, но еще и выдумывает небывалые или ложно истолковывает самые естественные свои движения»

  • 1840, 12 июня — Отрицательный отзыв Николая I о романе «Герой нашего времени» в письме к императрице

«Я прочел Героя до конца и нахожу вторую часть отвратительною, вполне достойную быть в моде. Это то же преувеличенное изображение презренных характеров, которые находим в нынешних иностранных романах. Такие романы портят нравы и портят характер. Потому что, хотя подобную вещь читаешь с досадой, все же она оставляет тягостное впечатление, ибо в конце концов привыкаешь думать, что свет состоит только из таких индивидуумов, у которых кажущиеся наилучшие поступки проистекают из отвратительных и ложных побуждений. Что должно явиться последствием? Презрение или ненависть к человечеству…
…Итак, я повторяю, что по моему убеждению это жалкая книга, показывающая большую испорченность автора»

  • 1840, 15 июня — в «Отечественных записках» — начало статьи Белинского о романе М. Ю. Лермонтова
  • 1840, 14 июля — в «Отечественных записках» — окончание статьи Белинского о романе М. Ю. Лермонтова
  • 1840, 16 и 17 декабря — в «В Северной пчеле» в форме письма к её редактору, писателю, журналисту, литературному критику Ф. В. Булгарину напечатан восторженный отзыв журналиста, литературного и театрального критика В. С. Межевича о «Герое нашего времени» и о первом издании «Стихотворений М. Лермонтова». Как утверждали современники, издатель И. Глазунов попросил Булгарина услужить ему и написать похвальную рецензию, чтобы публика быстрей раскупила «Героя нашего времени». Тот поросил Межевича…

Кадр из фильма «Герой нашего времени» (2006)

Бэла

Рассказчик-офицер, странствующий по Кавказу, встречает попутчика - старого штабс-капитана Максима Максимыча, бывшего коменданта крепости на южных рубежах России. Тот рассказывает ему историю о молодом офицере Григории Печорине, прибывшем служить под его командование. Печорин был сослан на Кавказ после какой-то неприятной истории.

Офицер был «славный малый», «но из тех людей, с которыми должны случаться разные необыкновенные вещи». Он и Максим Максимыч быстро стали приятелями. Однажды местный горский князь пригласил их на свадьбу дочери. Там Печорин встретил Бэлу, младшую дочь князя. Красавица горянка, она так разительно отличалась от всех светских красавиц, которые были в жизни Печорина, что он решил выкрасть её из отцовского дома.

На эту мысль Печорина подтолкнул рассказ Максима Максимыча о случайно услышанном разговоре брата Бэлы и Казбича - одного из гостей князя, которому тоже очень нравилась девушка. Мальчик очень просил Казбича продать ему своего коня, лучшего во всей Кабарде, за любые деньги, был согласен на всё и даже предложил украсть для него свою сестру. Но тот отказался, и это было на руку Печорину.

Пообещав мальчику помочь увести коня у Казбича в награду за Бэлу, Печорин получил желаемое, хотя и без одобрения Максима Максимыча. Брат девушки привёз её в крепость, забрал коня, пока Печорин отвлекал Казбича, и исчез навсегда, боясь мести лихого горца. Казбич тяжело переживал обман и потерю коня, рано или поздно его месть должна была коснуться участников событий.

Бэла жила в русской крепости, тоскуя по дому и не отвечая на ухаживания Печорина. Ему не удалось растопить лёд в её сердце ни словами любви, ни подарками. Но со временем её сердце оттаяло, и она полюбила его. Печорин же к этому времени начал охладевать к Бэле и тяготиться ею.

Скука, вечная спутница Печорина, снова начала одолевать его. Все чаще он надолго уезжал на охоту, оставляя девушку одну в крепости.

Вскоре объявился Казбич и похитил Бэлу. Услышав её крик, Печорин и Максим Максимыч бросились в погоню. Казбич, понимая, что ему не уйти, бросил девушку, смертельно ранив её. Бэла умерла через два дня на руках у Печорина. Утрату он пережил глубоко в себе и о Бэле больше никогда не говорил. Вскоре после похорон его перевели в другую часть. С Максимом Максимычем они встретятся только через пять лет.

Максим Максимыч

Продолжая своё путешествие, офицер-рассказчик снова встречает Максима Максимыча в придорожной гостинице. В это же время, здесь же, по пути в Персию, останав­ливается Печорин. Старый комендант очень рад предстоящей встрече и в нетерпении просит лакея доложить Печорину, что ждёт его у себя. Максиму Максимычу приходится ждать его очень долго - весь вечер и ночь. Он не понимает, почему Григорий, его старый друг, не спешит увидеться с ним.

Когда, наконец, Печорин появляется, то, вопреки ожиданиям старика, лишь холодно и вскользь приветствует сослуживца и сразу же собирается уезжать. Максим Максимыч просит его остаться подольше, но тот, ссылаясь на спешку, отказывается. Старик с огорчением говорит: «Не так я думал с вами встретиться», и слышит в ответ: «Полно, всякому своя дорога». Максим Максимыч спрашивает у Печорина, что делать с его журналом, который старик хранил всё это время, надеясь вернуть при случае, и слышит в ответ: «Что хотите».

Печорин уезжает.

Максим Максимыч, глубоко огорчённый, отдаёт журнал Печорина рассказчику. Ему он уже без надобности.

Путевые заметки офицера вместе с дневником Григория Печорина становятся романом, который он решает опубликовать, узнав, что героя уже нет в живых. Григорий умер по пути домой из Персии. Этот журнал - наблюдение ума над терзаниями души, написанный без тщеславия и честно. Главный вопрос, который занимает Печорина, - в какой мере человек может распоряжаться своей судьбой?

Тамань

Находясь в поездке по казённой надобности, Печорин остановился в Тамани. Ему пришлось поселиться в доме на берегу, в котором «сильно нечисто». В мрачном доме жили глухая старуха и слепой мальчик.

Ночью Печорин заметил, что слепой отпрааился к берегу моря и, ведомый любопытством, решил проследить за ним.

На берегу он увидел незнакомую девушку - вместе с мальчиком она ждала кого-то с моря. Спустя некоторое время к берегу причалила лодка, и мужчина в ней спустил на берег груз, а мальчик и девушка ему помогли. Наутро, снова увидев девушку, Печорин познакомился с ней и спросил о ночном происшествии. Но странная девушка, смеясь и говоря загадками, так и не ответила ему. Тогда Печорин пригрозил рассказать властям о своей догадке про контрабандную переправку товара, о чём впоследствии пожалел: эти слова едва не стоили ему жизни.

Ближе к ночи девушка позвала Печорина на свидание у моря. Это вызвало у него опасение, но он пошёл, и вместе они отплыли на лодке в море.

Неожиданно девушка бросилась на Печорина и попыталась столкнуть его в воду, но ему удалось удержаться в лодке, сбросить эту ундину в море и вернуться на берег.

Позже Печорин вернулся на то место, где видел контрабандистов, и встретил их там вновь. На этот раз мужчина уплыл отсюда вместе с девушкой навсегда, а слепого мальчика оставили на произвол судьбы. На следующее утро Печорин уехал из Тамани. Он жалел, что невольно нарушил покой честных контрабандистов.

Княжна Мери

После ранения Печорин прибыл долечиваться на воды, в Пятигорск. Тут он встретил своего старого приятеля - юнкера Грушницкого, который тоже лечился после ранения, и с которым они были «наружно в самых дружеских отношениях». Однако, Печорин чувствовал: «мы когда-нибудь столкнёмся на узкой дороге и одному из нас несдобровать».

Из всей почтенной публики, проходящей лечение на водах, выделялись Лиговские - княгиня и её прелестная дочь Мери. Грушницкий, целью которого было «сделаться героем романа», моментально очаровался княжной и начал искать повод для знакомства с Мери и официального визита в их дом. Княжна не спешила заводить с ним знакомство, хотя он был очень романтичен в своей старой солдатской шинели. Ей казалось, что этот офицер был разжалован за дуэль.

Печорин же, напротив, подчёркнуто избегал возможности знакомства и не спешил нанести визит в дом княгини, чем вызвал немалое удивление, недоумение и интерес Лиговских. Об этом он узнал от своего нового знакомого - местного доктора Вернера, с которым они сдружились. Печорин, спасаясь от скуки провинци­ального городка, решил покорить сердце девушки, прекрасно понимая, что этим вызовет ревность Грушницкого, который уже страстно влюблён в Мери. Эта идея его позабавила и добавила интригу в происходящее.

От Вернера он узнал, что у княгини гостит очень больная родственница. По описанию доктора Печорин узнал Веру, свою давнюю возлюбленную. Они встретились, и в его душе всколыхнулись забытые чувства. Чтобы они могли чаще видеться, не вызывая слухов и разговоров в городе, Вера предложила Печорину чаще бывать в доме княгини и начать ухаживать за Мери для отвода глаз. Он согласился - хоть какое-то развлечение.

На балу Печорин спас Мери от приставаний пьяного офицера, и княгиня из благодарности пригласила его нанести визит в их дом. Но и во время приёма в доме княгини Печорин проявил равнодушие к Мери, чем разозлил её. Она не понимала его холодности, и это лишь добавило накала страстей в игре Печорина. У него был свой план обольщения неопытной барышни.

Все мысли княжны Мери теперь занимал Печорин, а ухаживания Грушницкого ей уже порядком надоели. Даже когда Грушницкий появился в новом офицерском мундире, это не произвело на неё должного впечатления - она становилась всё холоднее с ним. Грушницкий видел причину этой холодности в её увлечении Печориным, он ревновал и подчёркнуто сторонился бывшего приятеля.

Обиженный тем, что Печорин насмехается над его чувствами к Мери, Грушницкий с друзьями решает проучить бывшего приятеля, чтобы сбить с него его спесь: при случае вызвать на дуэль, а пистолет его оставить незараженным. Печорин случайно услышал этот разговор. Ему стало обидно, что друг, пусть и бывший, решил выставить его на посмешище. В голове Печорина сложился иной план.

Мери всё больше влюблялась в Печорина, а Вера начала ревновать и потребовала с Печорина обещание, что он не женится на княжне.

Во время одной из прогулок Мери призналась Печорину в любви, но он не ответил ей. «Хотите ли этого?» - продолжала она, но Печорин безразлично промолвил: «Зачем?». После этого Мери спешно вернулась к себе. Печорин наслаждался своим достижением - он влюбил в себя девушку, не зная зачем.

Тем временем город уже полнился слухами, что Печорин собирается жениться на Мери. Печорин догадывался, кто является их источником. Вернер предостерегал его, а княгиня ждала, что он в скором времени предложит Мери руку и сердце. Но Печорин опроверг эти слухи, ведь свободу он ценил больше всего.

Вера и Печорин продолжали видеться. В один из вечеров, когда весь город собрался на представлении приезжего фокусника, Вера пригласила Печорина к себе на тайное свидание. Спускаясь глубокой ночью с её балкона, он оказался напротив окон княжны Мери, которая жила этажом ниже - она тоже осталась дома и не пошла на представление. Печорин заглянул в окно, увидел девушку, спрыгнул на траву и наткнулся на людей, в одном из которых узнал Грушницкого. Они притворились, что приняли его за вора, и завязали потасовку. Печорин убежал. На следующий день Грушницкий во всеуслышание объявил, что знает, кто был в эту ночь на свидании в спальне у Мери. Имя её любовника - Печорин.

Оскорбленный Печорин вызвал Грушницкого на дуэль. Придя домой, он рассказал Вернеру о предстоящей дуэли и о том, что Грушницкий задумал сделать с пистолетами. Вернер согласился быть его секундантом.

В назначенное время участники дуэли собрались в условленном месте. Грушницкий, следуя плану розыгрыша, предложил стреляться с шести шагов. Печорин же захотел переместиться на скалу, и стреляться на самом краю обрыва, чтобы даже лёгкая рана была смертельной. Труп в этом случае спишут на черкесов.

По жребию - вот она, Судьба - стрелять первым выпало Грушницкому. Перед ним встал сложный выбор - признаться в низком поступке, недостойном офицера, или стать убийцей. Но отступать офицеру не к лицу - он выстрелил и ранил Печорина в ногу.

Настала очередь Печорина. Он посоветовал Грушницкому помолиться и прислушаться - не говорит ли с ним его совесть? Но на лице Грушницкого не было даже «лёгкого следа раскаяния». Он настаивал на продолжении дуэли. Тогда Печорин сообщил своему секунданту, что его пистолет забыли зарядить. Второй секундант возмутился возможностью этого и отказался менять пистолеты. Но Грушницкий признал правоту Печорина и, испытывая в душе бурю чувств, потребовал продолжения дуэли - «нам на земле вдвоём нет места…». Печорин был вынужден стрелять.

Убийство Грушницкого приписали, как и задумывалось, черкесам. Вера, узнав о дуэли, в сильном волнении призналась мужу, что любит Печорина, и муж в негодовании увёз её из города. Печорин, получив её прощальную записку, бросился за ней, но не догнал. Только сейчас он понял, что Вера - единственная женщина, которая ему дорога, она одна любит и принимает его безоговорочно.

Начальство Печорина всё же заподозрило, что тот участвовал в дуэли, и тихо перевело его служить в крепость на Кавказе. Перед отбытием он нанёс визит в дом княгини Лиговской. Она поблагодарила Печорина за то, что он спас доброе имя её дочери и поинтере­совалась, почему он не делает предложение Мери, ведь она богата, хороша собой, и очень его любит. Но Печорин попросил уединённого разговора с княжной, во время которого сообщил, что не любит её и смеялся над ней всё это время. В ответ он услышал: «Я вас ненавижу». Через час Печорин уехал.

Фаталист

Как-то раз батальон Печорина стоял в одной из казачьих станиц. По вечерам офицеры развлекали себя игрой в карты. Во время одной из них зашёл разговор о судьбе - написана она на небесах или нет, предопределена ли жизнь и смерть человеческая? Разговор перешёл в спор, офицеры разделились на тех, кто за, и тех, кто против.

Один из офицеров, Вулич, страстный игрок и фаталист, предложил проверить, «может ли человек своевольно распоряжаться своей жизнью, или каждому из нас назначена роковая минута». Печорин объявил пари, и Вулич согласился - если суждено ему умереть сегодня, он умрёт, если нет, останется жив.

Вулич взял наугад пистолет, все присутствующие замерли - сейчас может случиться непоправимое. Печорину показалось, что он видит печать смерти в глазах Вулича. Он сказал ему об этом: «Вы нынче умрёте». Вулич выстрелил себе в висок - осечка! Все облегчённо вздохнули, обрадовавшись, что пистолет не заряжен и никто не погиб. Но Вулич сделал выстрел в сторону - пуля пробила фуражку на стене, пистолет был заряжен. Ошеломлённые офицеры вскоре разошлись, а Печорин так и не понял, почему ему всё ещё кажется, что Вулич сегодня должен умереть.

Под утро Печорина разбудили известием, что нашли зарубленного шашкой офицера. Это был Вулич. Его смерть в обличии пьяного казака с шашкой нашла его по дороге домой. Так Печорин невольно предсказал судьбу несчастному офицеру.

Казака-убийцу быстро нашли, он заперся в хате и сдаваться не собирался, угрожая стрельбой. Никто не решался взломать дверь и нарваться на его пулю. Тут у Печорина мелькнула странная мысль: подобно Вуличу он вздумал испытать судьбу. Через окно он проник в дом, казак выстрелил, но задел лишь эполет Печорина. Подоспевшие на помощь станичники скрутили и увели казака. Печорина чествовали как настоящего героя.

После этого случая Печорин долго не мог решить, быть ли ему фаталистом, ведь не всё так просто, как может казаться.

Возвратившись в крепость, Печорин рассказал о произошедшем Максиму Максимычу и спросил, верит ли он в предопре­деление. Штабс-капитан, значительно покачав головой, предположил, что оружие часто даёт осечку, а бедного офицера, конечно, жаль, но, видать, так на роду написано. На том и закончен был этот разговор.

Пересказала Татьяна Лавриненко для Брифли.

«Предисловие»

Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так ещё молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце её не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она ещё не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое, и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает своё правительство в пользу взаимной, нежнейшей дружбы.
Эта книга испытала на себе ещё недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых… Старая и жалкая шутка! Но видно, Русь так уж сотворена, что всё в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрёка в покушении на оскорбление личности!
Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурён, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нём больше правды, нежели бы вы того желали?..
Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте однако после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает и, к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как её излечить - это уж бог знает!


Бэла

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан, с остальными вещами, к счастию для меня, остался цел.
Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую Долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую Гору, и во всё горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зелёным плющом и увенчанные купами чинар, жёлтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безымённой речкой, шумно-вырывающейся из чёрного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает как змея своею чешуёю.
Подъехав к подошве Койшаурской Горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; по близости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гора имеет около двух вёрст длины.
Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.
За моею тележкою четвёртка быков тащила другую, как ни в чём не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шёл её хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нём был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно-поседевшие усы не соответствовали его твёрдой походке и бодрому виду. Я подошёл к нему и поклонился; он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.
- Мы с вами попутчики, кажется?
Он, молча, опять поклонился.
- Вы верно едете в Ставрополь?
- Так-с точно … с казёнными вещами.
- Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжёлую тележку четыре быка тащат шутя, а мою пустую шесть скотов едва подвигают с помощию этих осетин?
Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.
- Вы верно недавно на Кавказе?
- С год, - отвечал я.
Он улыбнулся вторично.
- А что ж?
- Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А чёрт их разберёт, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки всё ни с места… Ужасные плуты! А что с них возьмёшь?.. Любят деньги драть с проезжающих… Избаловали мошенников! увидите, они ещё с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!
- А вы давно здесь служите?
- Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче, - отвечал он приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавил он, - и при нём получил два чина за дела против горцев.
- А теперь вы?..
- Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..
Я сказал ему.
Разговор этим кончился, и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днём без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но, благодаря отливу снегов, мы легко могли различать дорогу, которая всё ещё шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся вниз на долину, - но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал её совершенно, и ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.
- Ведь этакой народ! - сказал он: - и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие…
До станции оставалось ещё с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полётом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темносиние вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, ещё сохранявшем последний отблеск зари. На тёмном небе начинали мелькать звёзды, и странно, мне показалось, что они гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, чёрные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мёртвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.
- Завтра будет славная погода! - сказал я.
Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
- Что ж это? - спросил я.
- Гуд-Гора.
- Ну так что ж?
- Посмотрите, как курится.
И в самом деле, Гуд-Гора курилась; по бокам её ползали лёгкие струйки облаков, а на вершине лежала чёрная туча, такая чёрная, что на тёмном небе она казалась пятном.
Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих её саклей, и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело, и пошёл мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана…
- Нам придётся здесь ночевать, - сказал он с досадою: - в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил он извозчика.
- Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик: - а висит много, много.
За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.
Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к её двери. Ощупью вошёл я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастию, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопчённые столба, была полна народа. Посередине трещал огонёк, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо.
- Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.
- Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы, хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!
- А вы долго были в Чечне?
- Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, - знаете?
- Слыхал.
- Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее, а бывало, на сто шагов отойдёшь за вал, уж где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..
- А, чай, много с вами было приключений? - сказал я, подстрекаемый любопытством.
- Как не бывать! бывало…
Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку, - желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походные стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как-будто про себя: «да, бывало!» Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удаётся: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустьи с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет здравствуйте (потому что фельдфебель говорит здравия желаю ). А поболтать было бы о чём: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.
- Не хотите ли подбавить рому? - сказал я моему собеседнику: - у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.
- Нет-с, благодарствуйте, не пью.
- Что так?
- Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был ещё подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собою, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно, другой раз целый год живёшь, никого не видишь, да как тут ещё водка - пропадший человек!
Услышав это, я почти потерял надежду.
- Да вот хоть черкесы, - продолжал он: - как напьются бузы на свадьбе, или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унёс, а ещё у мирнова князя был в гостях.
- Как же это случилось?
- Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), - вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет. Раз, осенью, пришёл транспорт с провиантом: в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нём мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. «Вы верно, - спросил я его: - переведены сюда из России?» - «Точно так, господин штабс-капитан», - отвечал он. - Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно… ну, да мы с вами будем жить по-приятельски. Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и пожалуйста - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке». Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.
- А как его звали? - спросил я Максима Максимыча.
- Его звали… Григорьем Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод, целый день на охоте; все иззябнут, устанут, - а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один-на-один; бывало, по целым часам слова не добьёшься, зато уж иногда как начнёт рассказывать, так животики надорвёшь со смеха… Да-с, с большими странностями, и должно быть богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..
- А долго он с вами жил? - спросил я опять.
- Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
- Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.
- А вот я вам расскажу. Вёрст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишко его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: всякий день бывало то за тем, то за другим. И уж точно избаловали мы его с Григорьем Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всём скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нём нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдёт лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А, бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. «Эй, Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему: - яман будет твоя башка!»
Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», - сказал мне Григорий Александрович. - «Погодите!» - отвечал я, усмехаясь. У меня было своё на уме.
У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я однако ж не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.
- Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана.
- Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников; едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной, хромой лошадёнке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трёхструнной… забыл как по-ихнему… ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги, одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почётном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента.
- А что ж такое она пропела, не помните ли?
- Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нём золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей; я хорошо знаю по-ихнему, и перевёл его ответ.
Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: «Ну что, какова?» - «Прелесть! - отвечал он: - а как её зовут?» - «Её зовут Бэлою», - отвечал я.
И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза чёрные, как у горной серны, так и заглядывали к вам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с неё глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на неё смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб не мирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дёшево, только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться за Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий… А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники, и не раз пытались её украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная как смоль, ноги - струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на 50 вёрст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он её никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..
В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нём эта кольчуга, - подумал я: - уж он верно что-нибудь замышляет».
Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям.
Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на неё умильно поглядывал, приговаривая: якши тхе, чек якши!
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чём они тут толкуют?» подумал я: «уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
- Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат: - если б я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
«А, Казбич!» - подумал я, и вспомнил кольчугу.
- Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания: - в целой Кабарде не найдёшь такой. Раз, - это было за Тереком, я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались, кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилёг я на седло, поручил себя Аллаху, и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам… Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыты оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах. Я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки всё это видели, только ни один не спустился меня искать: они верно думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце моё облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - и вижу: мой Карагёз летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своём овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржёт и бьёт копытами о землю; я узнал голос моего Карагёза: это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.
И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названья.
- Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдал бы тебе его весь за твоего Карагёза.
- Йок , не хочу, - отвечал равнодушно Казбич.
- Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат: - ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю всё, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка его настоящая гурда: приложи лезвеем к руке, сама в тело вопьётся; а кольчуга такая, как твоя, нипочём.
Казбич молчал.
- В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат: - когда он под тобой крутился и прыгал раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор всё мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утёсе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым как стрела хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить. Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащим голосом.
Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слёз не выбьешь, даже когда он был и помоложе.
В ответ на его слёзы послышалось что-то вроде смеха.
- Послушай! - сказал твёрдым голосом Азамат: - видишь, я на всё решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поёт! а вышивает золотом - чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись меня завтра ночью там, в ущельи, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужли не стоит Бэла твоего скакуна?
Долго, долго молчал Казбич; наконец, вместо ответа, он затянул старинную песню вполголоса:

Много красавиц в аулах у нас,
Звёзды сияют во мраке их глаз.
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:
- Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моём коне? На первых трёх шагах он тебя сбросит, и ты разобьёшь себе затылок об камни.
- Меня! - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. «Будет потеха!» - подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.
- Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку: - не лучше ли нам поскорей убраться?
- Да погодите, чем кончится.
- Да уж верно кончится худо; у этих азиатов всё так: натянулись бузы, и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой.
- А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.
- Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая: - ведь ускользнул!
- И не ранен? - спросил я.
- А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а всё махает шашкой. - Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: - Никогда себе не прощу одного: чёрт меня дёрнул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу всё, что я слышал сидя за забором; он посмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.

Другие материалы по творчеству Лермонтов М.Ю.

  • Краткое содержание поэмы "Демон: восточная повесть" Лермонтова М.Ю. по главах (частях)
  • Идейно-художественное своеобразие поэмы "Мцыри" Лермонтова М.Ю.
  • Идейно-художественное своеобразие произведения "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова" Лермонтова М.Ю.
  • Краткое содержание "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова" Лермонтова М.Ю.
  • «Пафос поэзии Лермонтова заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности» В.Г. Белинский

Сюжетный план

1. Предисловие к роману.

2. «Бэла»:

— путешествие повествователя, его встреча с Максимом Макси-мычем;
— первая часть рассказа Максима Максимыча о Бэле;
— переезд через Крестовый перевал;
— вторая часть рассказа Максима Максимыча;
— развязка «Бэлы» и завязка дальнейшего повествования о Печорине.

3. «Максим Максимыч»:

—встреча повествователя с Максимом Максимычем;
—психологический портрет Печорина (наблюдения повествователя).

4. «Журнал Печорина»:

— Предисловие к «Журналу...»;
— «Тамань»;
— «Княжна Мери»;
— «Фаталист».

Хронологический план

1. «Тамань».
2. «Княжна Мери».
3. «Фаталист».
4. Первая часть событий повести «Бэла».
5. Вторая часть событий повести «Бэла».

6 Путешествие повествователя, его встреча с Максимом Максимычем.
7. Переезд через Крестовый перевал.
8. Развязка истории Бэлы, рассказанной Максимом Максимычем, и завязка дальнейшего повествования о Печорине.
9. Встреча повествователя с Максимом Максимычем и Печориным.
10. Предисловие к «Журналу Печорина».
11. Предисловие к роману.

Пересказ

Предисловие сделано автором ко второму изданию романа в ответ на раздраженную реакцию публики. «Иные ужасно обиделись, ...что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и жалкая шутка!.. Герой Нашего Времени... портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии... Довольно людей кормили сластями... нужны горькие лекарства, едкие истины». Автору «было весело рисовать современного человека, каким он его понимает... Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить — это уж Бог знает».

Часть I

Глава 1. Бэла

На живописной горной дороге по пути из Тифлиса повествователь знакомится с пожилым штабс-капитаном Максимом Максимычем. Они останавливаются на ночлег в осетинской сакле. Максим Максимыч рассказывает историю, центральной фигурой которой является молодой офицер Григорий Александрович Печорин. (Печорин был направлен в крепость, как выяснится позже, за дуэль с Грушницким.) «Славный был малый, только немножко странен: в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут — а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет, а при мне ходил на кабана один на один... Есть этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

Недалеко от крепости жил местный князь. Его пятнадцатилетнего сына Азамата, проворного, ловкого и падкого на деньги, Печорин дразнил, провоцировал: «Раз, для смеха... обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? На другую же ночь притащил его за рога». Однажды князь пригласил Печорина и Максим Максимыча на свадьбу старшей дочери. Младшая дочь князя - Бэла - понравилась Печорину. «Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные». Это был Казбич: «рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий... Ловок был, как бес!.. Лошадь его славилась в целой Кабарде». Максим Максимыч случайно услышал разговор Казбича и Азамата об этом коне, Карагезе. Азамат уговаривал продать коня, предлагал даже украсть за него свою сестру Бэлу. «Напрасно упрашивал его Азамат,.. и плакал, и льстил ему, и клялся». Наконец Казбич оттолкнул Азамата. Мальчишка вбежал в саклю, «говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья — и пошла потеха!»

Максим Максимыч рассказал Печорину об этом разговоре: «он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что». Печорин начал специально дразнить Азамата, расхваливая коня Казбича. Так продолжалось почти три недели: «Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду». Азамат уже был готов на все, и Печорин легко уговорил мальчишку «обменять» Карагеза на сестру, Бэлу: «Карагез будет ее калымом». Печорин с помощью Азамата выкрал Бэлу, а следующим утром, когда приехал Казбич, он отвлек его разговорами, и Азамат угнал Карагеза. Казбич выскочил, стал стрелять, но Азамат был уже далеко: «С минуту он оставался неподвижен,.. потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... он так пролежал до ночи и целую ночь». Казбич остался неотомщенным: Азамат сбежал из дому: «Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову...»

Штабс-капитан пытался усовестить Печорина, но тщетно: тот легко уговорил Максима Максимыча оставить Бэлу в крепости. «Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться». Печорин сначала задаривал Бэлу, «но она молча гордо отталкивала подарки... Долго бился с нею Григорий Александрович... Мало-помалу она научилась на него смотреть, сначала исподлобья... и все грустила». Печорин употребляет все свое красноречие, но Бэла была непреклонна. Раздосадованный Печорин заключает с Максимом Максимычем пари: «Я вам даю мое честное слово, что она будет моя... — через неделю!»

«Подарки подействовали только в половину; она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился на последнее средство». «Я решился тебя увезти, думая, что ты... полюбишь; я ошибся: прощай! Оставайся полной хозяйкой всего, что я имею... Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки: тогда вспомни обо мне и прости меня». Печорин уже сделал несколько шагов к двери, как Бэла «зарыдала и бросилась ему на шею».

Максим Максимыч рассказывает о судьбе отца Бэлы: он был подкараулен и убит Казбичем.

Наутро повествователь и штабс-капитан снова отправляются в путь, пролегающий среди дикой и величественной природы Кавказа. Картина пейзажа вселяет в рассказчика «какое-то отрадное чувство»: «мне было как-то весело, что я так высоко над миром — чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми: все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять». Описание мирного пейзажа Гуд-горы сменяется картиной враждебной человеку стихии: «кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть...» Путникам пришлось переждать непогоду в горской сакле. Максим Максимыч завершает рассказ об истории Бэлы: «Я к ней, наконец, так привык, как к дочери, и она меня любила... Месяца четыре все шло как нельзя лучше». Потом Печорин «стал снова задумываться», все чаще и чаще пропадал на охоте. Это мучило Бэлу, ей представлялись разные несчастья, казалось, что Печорин ее разлюбил: «Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я не раба его — я княжеская дочь!»

Желая утешить Бэлу, Максим Максимыч позвал ее погулять. Сидя на крепостном валу, они заметили вдали всадника. Это был Казбич. Печорин, узнав об этом, запретил Бэле выходить на крепостной вал. Максим Максимыч стал упрекать Печорина, что он переменился к Бэле. Печорин отвечал: «У меня несчастный характер... если я становлюсь причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив. В первой моей молодости... я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели... скоро общество мне также надоело... любовь светских красавиц только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце оставалось пусто... Я стал читать, учиться — науки также надоели... Тогда мне стало скучно Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями, — напрасно. Когда я увидел Бэлу,.. я подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою... Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни... мне с нею скучно... Мне осталось одно средство: путешествовать».

Однажды Печорин уговорил Максима Максимыча ехать на охоту. Возвращаясь, они услышали выстрел, поскакали на его звук и увидели Казбича, державшего на седле Бэлу. Выстрел Печорина перебил ногу лошади Казбича, и он, понимая, что ему не уйти, ударил Бэлу кинжалом. Через два дня она умерла, «только долго мучилась», бредила, звала Печорина. Максиму Максимычу пришло в голову «окрестить ее перед смертию», но Бэла «отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась». Вскоре Бэла скончалась. «Мы пошли на крепостной вал; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Я... хотел утешить его... он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха...» Бэлу похоронили. «Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле», а месяца через три его перевели в Грузию. «Мы с тех пор не встречались».

Расстался с Максимом Максимычем и рассказчик: «Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и если хотите, я расскажу: это целая история».

Глава 2. Максим Максимыч

Вскоре повествователь и Максим Максимыч снова встретились в гостинице, «как старые приятели». Они увидели, как во двор гостиницы въехала щегольская коляска. Следовавший за ней лакей, «балованный слуга», нехотя ответил, что коляска принадлежит Печорину и что тот «остался ночевать у полковника Н». Обрадовавшись, штабс-капитан попросил лакея передать своему хозяину, что «здесь Максим Максимыч», и остался дожидаться за воротами, но Печорин так и не появился. «Старика огорчало небрежение Печорина», ведь он был уверен, что тот «прибежит, как только услышит его имя».

На следующее утро Печорин появился у гостиницы, велел закладывать коляску и, скучая, сел на скамью у ворот. Рассказчик тут же послал человека за Максим Максимычем, а сам стал рассматривать Печорина. «Теперь я должен нарисовать его портрет»: «Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, пыльный бархатный сюртучок, ослепительно-чистое белье, маленькая аристократическая рука, худые бледные пальцы. Походка небрежна и ленива, но он не размахивал руками - верный признак некоторой скрытности характера... С первого взгляда — не более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В улыбке что-то детское, кожа имела какую-то женскую нежность; вьющиеся белокурые волосы живописно обрисовывали бледный, благородный лоб, следы морщин, а усы и брови черные — признак породы». Глаза его «не смеялись, когда он смеялся! Это признак — или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Они сияли каким-то фосфорическим блеском, ослепительным, но холодным». Взгляд, проницательный и тяжелый, «оставлял неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен».

Рассказчик увидел, как через площадь что было мочи бежит Максим Максимыч, «он едва мог дышать». «Он хотел кинуться на шею Печорину, но тот холодно, хотя и с приветливой улыбкой протянул ему руку. Максим Максимыч, волнуясь, расспрашивает Печорина, уговаривает его остаться: «Да куда это так спешите?.. А помните наше житье-бытье в крепости?.. А Бэла?..» «Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...» На вопрос, чем занимался он все это время, отвечал: «Скучал... Однако прощайте, я спешу... Благодарю, что не забыли...» «Старик нахмурил брови... Он был печален и сердит». Печорин уже собирался отъезжать, как Максим Максимыч вскричал: «Постой, постой! У меня остались ваши бумаги... Что мне с ними делать?» «Что хотите! — отвечал Печорин. — Прощайте...»

Слезы досады сверкали на глазах Максима Максимыча: «Что ему во мне? Я не богат, не чиновен, да и по летам совсем ему не пара... Ну какой бес несет его теперь в Персию?... А, право, жаль, что он дурно кончит... Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзей забывает!..» Повествователь попросил Максима Максимыча отдать ему бумаги Печорина. Тот с презрением бросил на землю несколько тетрадок. Штабс-капитан был глубоко оскорблен поведением Печорина: «Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!... Вы молодежь светская, гордая: еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вы туда-сюда... а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату».
Сухо простившись, повествователь и Максим Максимыч расстались: рассказчик уехал один. Повесть заканчивается выражением сочувствия Максиму Максимычу: «Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты... Но чем их заменить в лета Максима Максимыча? Поневоле сердце очерствеет и душа закроется...»

Журнал Печорина

Предисловие

«Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки... Я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление... Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе... Мое мнение о характере Печорина... - заглавие этой книги». Скажут: «Да это злая ирония!» — Не знай.

I. Тамань

Дальнейший рассказ ведется от лица Печорина.

«Тамань - самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить. Я приехал туда на перекладной поздно ночью».

Представившись офицером, едущим «по казенной надобности», Печорин потребовал квартиры, но все избы оказались заняты. Десятник, провожавший Печорина, предупредил: «Есть еще одна фатера, только вашему благородию не понравится; там нечисто». Печорина отвели в убогую хату на самый берег моря. «Из сеней выполз мальчик лет четырнадцати... Он был слепой, совершенно слепой от природы... едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, она произвела на меня самое неприятное впечатление... Родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется». Выяснилось, что мальчик - сирота.

В хате «на стене ни одного образа - дурной знак!». Вскоре Печорин заметил какую-то тень. Последовав за ней, он увидел, что это слепой с каким-то узлом крадется на берег моря, Печорин стал следить за слепым. На берегу к мальчику подошла женекая фигура. «Что, слепой? — сказал женский голос, — буря сильна; Янко не будет». Слепой отвечал без малороссийского акцента, с каким разговаривал с Печориным. Через некоторое время приплыла лодка, нагруженная до отказа, из нее вышел человек в татарской бараньей шапке, «все трое принялись вытаскивать что-то из лодки», потом с узлами «пустились вдоль по берегу». Печорин встревожился, «насилу дождался утра».

Утром денщик-казак передал Печорину слова урядника о хате, где они остановились: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Появилась старуха и какая-то девушка. Печорин пытался разговорить старуху, но она не отвечала, притворяясь глухой. Тогда он схватил слепого за ухо: «Куда ты ночью таскался с узлом?» Но слепой не сознавался, заплакал, заохал, старуха вступилась за него. Печорин твердо решает все узнать.

Спустя какое-то время Печорин услышал «что-то похожее на песню... напев странный, то протяжный и печальный, то быстрый и живой... на крыше хаты моей стояла девушка... настоящая русалка (именно эту девушку Печорин видел прошлой ночью на берегу). Весь день она вертелась возле хаты Печорина, заигрывала с ним. «Странное существо! Глаза ее с бойкой проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось, были одарены какою-то магнетическою властью... Но только я начинал говорить, она убегала, коварно улыбаясь». Она была обворожительна: «В ней было много породы... Необыкновенная гибкость стана, длинные русые волосы, правильный нос...» Вечером Печорин остановил ее в дверях и попытался завести разговор, но на все вопросы она отвечала уклончиво. Тогда Печорин сказал, желая смутить ее: «Я узнал, что ты вчера ночью ходила на берег», но девушка «лишь захохотала во все горло: «Много видели, да мало знаете; а что знаете, так держите под замочком». Через некоторое время девушка пришла в комнату к Печорину. «Села тихо и безмолвно устремила на меня глаза свои; грудь ее то высоко поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание... Вдруг вскочила, обвила руками мою шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих... В глазах у меня потемнело, я сжал ее в объятиях, но она как змея скользнула между моими руками, шепнув мне на ухо: «Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег», - и стрелою выскочила из комнаты.

Ночью Печорин, взяв с собой пистолет, вышел, предупредив казака: «Если выстрелю из пистолета, то беги на берег».
Девушка взяла Печорина за руку, и они, спустившись к морю, сели в лодку. Когда лодка отплыла от берега, девушка обняла Печорина: «Я тебя люблю...» «Я почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание. Вдруг что-то шумно упало в воду: я хвать за пояс — пистолета нет. Оглядываюсь - мы от берега около пятидесяти сажен, а я не умею плавать! Вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в море... между нами началась отчаянная борьба... «Чего ты хочешь? - закричал я. «Ты видел, - отвечала она, — ты донесешь!» Девушка попыталась сбросить Печорина в воду, но он, изловчившись, сам сбросил ее за борт. Кое-как добравшись до берега, Печорин затаился в траве обрыва и увидел, что на берег выплыла девушка. Вскоре приплыла лодка с Янко, через несколько минут явился слепой с мешком. «Послушай, слепой! - сказал Янко, - дела пошли худо, поеду искать работы в другом месте. Она поедет со мною; а старухе скажи, что, дескать, пора умирать». «А я?» — сказал слепой жалобным голосом. «На что мне тебя?» - был ответ. Янко бросил слепому монету, тот не поднял ее. «Они подняли маленький парус и быстро понеслись... слепой все сидел на берегу, мне послышалось что-то похожее на рыдание... Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!»

Вернувшись в хату, Печорин обнаружил, что его шкатулка, шашка, кинжал исчезли. «Делать было нечего... И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восемнадцатилетняя девушка чуть не утопила?.. Я оставил Тамань. Что сталось с старухой и с бедным слепым — не знаю. Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности».

Часть вторая (окончание журнала Печорина)

II. Княжна Мери

11-го мая. Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города... Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бешту синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; на север подымается Машук, как мохнатая персидская шапка... Весело жить в такой земле! Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? Зачем тут страсти, желания, сожаления?..

Печорин отправился к Елисаветинскому источнику, где собиралось «водяное общество». По пути он заметил скучающих людей (отцов семейств, их жен и дочерей, мечтающих о женихах), обогнал толпу мужчин, которые «пьют — однако не воду, волочатся только мимоходом; они играют и жалуются на скуку». У источника Печорина окликнул Грушницкого, знакомого по действующему отряду. «Грушницкий — юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель, У него Георгиевский солдатский крестик... Ему едва ли двадцать один год. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы... Производить эффект — их наслаждение». Грушницкий не привык слушать собеседника, он не знает людей, потому что занят только собой. «Я его понял, и он за это меня не любит... Я его также не люблю: и чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге...»

Грушницкий рассказывает Печорину о том, что единственно интересные люди здесь — княгиня Литовская с дочерью, но он с ними не знаком. В этот момент Литовские проходят мимо, и Печорина отмечает прелесть молодой дамы. «Грушницкий успел принять драматическую позу с помощью костыля» и произнес претенциозную фразу, так что барышня, обернувшись, с любопытством посмотрела на него. Печорин дразнит Грушницкого: «Эта княжна Мери прехорошенькая, у нее бархатные глаза... я тебе советую присвоить это выражение... А что у нее зубы белы?» Немного погодя, проходя мимо, Печорин увидел, как Грушницкий уронил на песок стакан, и делает вид, что не может его поднять из-за раненой ноги. Мери «легче птички подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему». Грушницкий окрылен, но Печорин скептически осаживает его: «мне хотелось его побесить. У меня врожденная страсть противоречить».

13-го мая. Утром к Печорину пришел доктор Вернер, «скептик и матерьялист, а вместе с этим поэт. Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа... Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шага... У него был злой язык... Он был мал ростом, и худ, и слаб... одна нога была у него короче другой, как у Байрона, голова казалась огромна... Его маленькие черные глаза... старались проникнуть в ваши мысли... Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черного цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем... Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе не способен: из двух друзей всегда один раб другого».

Печорин заметил: «мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя...» Вернер сообщил, что Печориным заинтересовалась княгиня, а княжна Мери — Грушницким. Она уверена, что его разжаловали в солдаты за дуэль. Еще Вернер видел у Литовских их родственницу: «среднего роста, блондинка, на правой щеке черная родинка». Печорин по этой родинке узнает «одну женщину, которую любил в старину...» «Ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мной. Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!»

Вечером на бульваре Печорин увидел Литовских. Он начал рассказывать веселые истории и анекдоты знакомым офицерам, и вскоре вокруг него собрались даже те, кто окружал княжну. «Несколько раз ее взгляд... выражал досаду, стараясь выразить равнодушие... Грушницкий следил за нею, как хищный зверь...»

16-го мая. «В продолжение двух дней дела мои ужасно подвинулись. Княжна меня решительно ненавидит. Ей странно... что я не стараюсь познакомиться с нею... Я употребляю все свои силы на то, чтобы отвлекать ее обожателей...» Печорин перекупил персидский ковер, который хотела приобрести княжна, и велел провести свою лошадь, покрытую этим ковром, мимо окон княжны. Печорин продолжал дразнить Грушницкого, уверяя, что княжна влюблена в него. «Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего... Я не хочу вынуждать у него признаний; я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, - и тут-то я буду наслаждаться...»

Прогуливаясь, вспоминая женщину с родинкой на щеке, Печорин подошел к гроту и увидел сидящую женщину... «Вера! — вскрикнул я невольно. Она вздрогнула и побледнела... Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса...» Выяснилось, что Вера второй раз замужем. «Ее лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы...» «Я бы тебя должна ненавидеть... ты ничего мне не дал, кроме страданий...» Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй... Я ей дал слово познакомиться с Литовскими и волочиться за княжной, чтобы отвлечь от нее внимание. Таким образом мои планы нимало не расстроились, и мне будет весело... Я никогда не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь». Вера «не заставляла меня клясться в верности, и я ее не обману: она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть». «Возвратясь домой, я сел верхом и поскакал в степь: «Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор... Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках,., приняли меня за черкеса». Печорин действительно походил на черкеса — и одеждой, и горской посадкой в седле. Он гордился своим «искусством в верховой езде на кавказский лад».

Уже вечером Печорин заметил шумную кавалькаду, впереди которой ехали Грушницкий и Мери, и услышал их разговор: Грушницкий пытался произвести на княжну впечатление романтического героя. Печорин, дождавшись, когда они поравняются с ним, неожиданно выехал из-за куста, чем перепугал княжну: она приняла его за черкеса, как он и ожидал. Тем же вечером Печорин встретил Грушницкого, возвращавшегося от Литовских. Юнкер был почти счастлив, окрылен надеждой, уверен, что Печорин завидует ему и жалеет о своем дерзком поведении. Печорин же, продолжая свою игру, ответил Грушниц-кому, что если захочет, завтра же будет у княгини и даже станет волочиться за княжной...

21-го мая. «Прошла почти неделя, а я еще не познакомился с Литовскими. Жду удобного случая. Грушницкий, как тень, следует за княжной везде... когда же он ей наскучит? Завтра бал, и я буду танцевать с княжной...»

22-го мая. На бал Литовские приехали одними из последних. Грушницкий не спускал глаз «со своей богини». Печорин услышал, как одна толстая дама из тех, что завидовали княжне, говорила своему кавалеру, драгунскому капитану: «Эта княжна Литовская пренесносная девчонка!.. И чем она гордится? Уж ее надо бы проучить...» Драгунский капитан вызывается сделать это.

Печорин пригласил княжну на вальс, а после «с самым покорным видом» попросил у нее прощения за свое дерзкое поведение. В это время драгунский капитан подговорил одного пьяного господина пригласить княжну на мазурку. Вся компания с интересом наблюдала, как напуганная княжна выйдет из неловкого положения. Ее выручает Печорин, выпроводивший пьяного. «Я был вознагражден глубоким, чудесным взглядом». Мать княжны поблагодарила Печорина и пригласила к себе. В разговоре с княжной Печорин, продолжая выполнять свой план, вел себя почтительно, дал понять, что она давно ему нравится. Вскользь он заметил, что Грушницкий всего лишь юнкер, чем разуверил княжну: она считала, что Грушницкий — разжалованный офицер.

23-го мая. Вечером Грушницкий, встретив Печорина на бульваре, стал благодарить его за помощь княжне, как будто имел на это право. Он признался, что любит княжну до безумия, а она вдруг переменилась к нему. Потом они вместе пошли к Литовским. Там его представили Вере, не зная, что они давно знакомы. Печорин старался понравиться княгине, шутил. Вера была благодарна Печорину: она думала, что он ради встречи с ней начал волочиться за княжной. Мери была раздосадована тем, что Печорин равнодушен к ее пению, и заговорила с Грушницким. Для искушенного Печорина ясно ее намерение, он думает: «Вы хотите мне отплатить тою же монетою, кольнуть мое самолюбие, — вам не удастся! И если вы мне объявите войну, то я буду беспощаден».

29-го мая. «Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы». Княжна «начинает видеть во мне человека необыкновенного». «Я всякий раз, как Грушницкий подходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем». Печорин привычно ведет свою роль: он то внимателен к Мери, то равнодушен к ней. Ему удалось заставить княжну признаться в своей симпатии к нему. Печорин понимает: «Грушницкий ей надоел».

3-го июня. «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь?.. А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души!.. Я смотрю на страдания и радости других... как на пищу, поддерживающую мои душевные силы... Первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает... Я был бы счастлив, если б все меня любили. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого...»

Грушницкий произведен в офицеры и рассчитывает произвести этим впечатление на княжну. Вечером на прогулке Печорин злословил о своих знакомых. Мери пугается его сарказма: «Вы опасный человек!., я бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок...» Печорин, приняв растроганный вид, говорит, что ему с детства приписывали наклонности, которых у него не было: «Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве; я стал скрытен... Я был готов любить весь мир — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть... Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого». «В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; ей было жаль меня! Сострадание... впустило свои когти в ее неопытное сердце». На вопрос Печорина: «Любили ли вы?» княжна «покачала головой — и опять впала в задумчивость»: «Она недовольна собой, она себя обвиняет в холодности... Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть — вот что скучно!»

4-го июня. Княжна поверила свои сердечные тайны Вере, и та замучила Печорина ревностью. Он обещал ей переехать вслед за Литовскими в Кисловодск. Вечером у Литовских Печорин заметил, как изменилась Мери: «она слушала мой вздор с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно... Вера все это заметила: на ее лице изображалась глубокая грусть... Мне стало жаль ее... Тогда я рассказал всю драматическую историю... нашей любви, разумеется, прикрыв все это вымышленными именами». Печорин говорил так, что Вера должна была простить его кокетство с княжной.

5-го июня. Перед балом к Печорину явился Грушницкий «в полном сиянии армейского пехотного мундира... Его праздничная наружность, его гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с моими намерениями». Отправляясь на бал, Печорин размышлял: «Неужели мое единственное назначение на земле — разрушать чужие надежды?., невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя». На балу Печорин подслушал разговор Грушницкого с Мери: он упрекал ее в равнодушии. Печорин не преминул уколоть Грушницкого: «в мундире он еще моложавее», чем вызвал его бешенство: «как все мальчики, он имеет претензию быть стариком». Весь вечер Грушницкий надоедал княжне, и «после третьей кадрили она его уж ненавидела». Грушницкий, узнав о том, что Мери обещала мазурку Печорину, хочет отомстить «кокетке».

После бала, проводив княжну до кареты, Печорин поцеловал ее руку: «было темно, и никто не мог этого видеть». Он вернулся в зал «очень доволен собою». «Когда я вошел, все замолчали: видно, говорили обо мне... кажется, составляется против меня враждебная шайка... Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже... угадывать намерение, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью».

6-го июня. «Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск»-. Мери больна и не выходит. Грушницкий ждет удобного случая, чтобы отомстить Печорину. «Возвратясь домой, я заметил, что мне чего-то недостает. Я не видал ее! Она больна! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор!»

7-го июня. Утром Печорин шел мимо дома Литовских. Княжна была одна. «Я без доклада, пользуясь свободой здешних нравов, пробрался в гостиную...» Печорин объясняет оскорбленной княжне свою дерзость (он поцеловал ей руку после бала): «Простите меня, княжна! Я поступил как безумец... этого в другой раз не случится... Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей? Вы этого никогда не узнаете. Прощайте». «Уходя, мне кажется, я слышал, что она плакала». Вечером Вернер рассказал Печорину о слухах, будто бы тот собирается жениться на княжне. Печорин уверен, что слух пустил Грушницкий, и решил ему отомстить.

10-го июня. «Вот уже три дни, как я в Кисловодске. Каждый день вижу Веру у колодца и на гулянье... Грушницкий с своей шайкой бушует каждый день в трактире и со мной почти не кланяется».

11-гоиюня. Наконец приезжают Литовские. «Неужто я влюблен? Я так глупо создан, что этого можно от меня ожидать». «Я у них обедал. Княгиня на меня смотрит очень нежно и не отходит от дочери... плохо! Зато Вера ревнует меня к княжне: добился же я этого благополучия! Чего женщина не сделает, чтоб не огорчить соперницу?.. Нет ничего парадоксальнее женского ума... Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости».

12-го июня. На верховой прогулке при переезде вброд речки у княжны закружилась голова, Печорин воспользовался моментом: «Я быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию... моя щека почти касалась ее щеки; от нее веяло пламенем... Я не обращал внимания на ее трепет и смущение, и губы мои коснулись ее нежной щечки; она вздрогнула, но ничего не сказала; мы ехали сзади; никто не видал. Я поклялся не говорить ни слова... мне хотелось видеть, как она выпутается из этого затруднительного положения. «Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной... Вы молчите? ...вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..» Я молчал... «Хотите ли этого?» — ...В решительности ее взора и голоса было что-то страшное. «Зачем?» — отвечал я, пожав плечами. «Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух... До самого дома она говорила и смеялась поминутно». Печорин понимает: это был «нервический припадок: она проведет ночь без сна и будет плакать»: «Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира...»

Вечером, возвращаясь домой, Печорин подслушал, как драгунский капитан предлагал Грушницкому вызвать Печорина из-за «какой-нибудь глупости» на дуэль: «Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что Печорин струсит». «Я с трепетом ждал ответа Грушницкого; холодная злость овладела мной при мысли, что если б не случай, то я мог бы сделаться посмешищем этих дураков». После некоторого молчания Грушницкий согласился. «Я вернулся домой, волнуемый двумя различными чувствами. Первое было грусть. За что они все меня ненавидят?.. И я чувствовал, что ядовитая злость наполняла мою душу... Берегитесь, господин Грушницкий!.. Я не спал всю ночь». «Поутру я встретил княжну у колодца». Она умоляет: «...говорите правду... только скорее... я всем могу пожертвовать для того, которого люблю...» «Я вам скажу всю истину, — отвечал я княжне, — не буду оправдываться, ни объяснять своих поступков; я вас не люблю». «Ее губы слегка побледнели... «Оставьте меня», — сказала она едва внятно. Я пожал плечами, повернулся и ушел».

14-го июня. «Я иногда себя презираю... не оттого ли я презираю и других?.. Как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости любовь! Я готов на все жертвы, но свободы моей не продам».

15-го июня. Печорин получает записку от Веры, в которой она назначает ему свидание: она будет дома одна. Печорин торжествует: «Наконец-таки вышло по-моему». После любовного свидания Печорин, спускаясь с верхнего балкона на нижний, заглянул в комнату Мери: «Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь». В эту минуту кто-то схватил его за плечо. «Это были Грушницкий и драгунский капитан». Печорин вырвался и убежал: «Через минуту я был уже в своей комнате». Грушницкий и драгунский капитан застучали в дверь Печорина, но он ответил, что спит, лишив их подозрения доказательств.

16-го июня. Утром Печорин подслушал, как Грушницкий клялся, что вчера ночью чуть не поймал Печорина, выходившего от княжны. Печорин вызвал Грушницкого на дуэль. Вернер согласился быть секундантом и отправился договариваться об условиях поединка к Грушницкому. Там он подслушал, как драгунский капитан настаивает, чтобы зарядить лишь один пистолет — Грушницкого. Доктор пересказал это Печорину, у того возник новый план.

В ночь перед дуэлью Печорину не спится. «Что ж? умереть, так умереть! Потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно... Зачем я жил? Для какой цели я родился? ...а верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные... Но я не угадал этого назначения. .. Сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы!... Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я... любил для себя, для собственного удовольствия.

И, может быть, я завтра умру!... Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? А все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового... Смешно и досадно!»

«Вот уже полтора месяца, как я в крепости N. Максим Максимыч ушел на охоту... я один... Скучно!.. Стану продолжать свой журнал...

Я думал умереть; это было невозможно: я еще не осушил чаши страданий...»

Печорин вспоминает события дуэли. По пути он любовался пейзажем: «Я не помню утра более глубокого и свежего! ...Я помню — в этот раз, больше, чем когда-нибудь прежде, я любил природу». Вернер спросил Печорина о завещании, тот ответил: «наследники отыщутся сами... Хотите ли, доктор, чтоб я раскрыл вам мою душу? Я давно уж живу не сердцем, а головою. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его...»

У скалы противники встретились. Вернер беспокоится: Печорин не хочет показать, что ему известен заговор. Но у Печорина свои расчеты: он предложил стреляться на вершине: «даже легкая рана будет смертельна», настаивает, чтобы жребий решил, кому стрелять первому. Грушницкий нервничал: «теперь он должен был выстрелить на воздух или сделаться убийцей... В эту минуту я не желал бы быть на его месте... Я хотел испытать его».

Грушницкому выпал жребий стрелять первым: «ему было стыдно убить человека безоружного... Колена его дрожали. Он целил мне прямо в лоб... Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту. «Не могу!» — сказал он глухим голосом. «Трус!» — отвечал капитан. «Выстрел раздался. Пуля оцарапала мне колено... И вот он остался один против меня». В груди Печорина кипели «и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба». «Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть?» — сказал он Грушницкому и обратился к доктору: «Эти господа, вероятно второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, — и хорошенько!» «Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный. «Оставь их! — сказал он капитану. — Ведь ты знаешь, что они правы». «Грушницкий, — сказал я, — еще есть время; откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все». «Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали: «Стреляйте! — отвечал он, - я себя презираю, а вас ненавижу... нам на земле вдвоем нет места...» «Я выстрелил... Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было». «Спускаясь по тропинке вниз, я заметил между расселинами скал окровавленный труп Грушницкого. Я невольно закрыл глаза...»

Приехав домой, Печорин нашел две записки: одну от доктора, другую от Веры. Вернер сообщал, что все улажено и холодно прощался с Печориным: «Доказательств против вас никаких, и вы можете спать спокойно... если можете...» Вера писала: «...Это письмо будет прощаньем и исповедью... ты любил меня как собственность, как источник радости, тревог и печалей... в твоей природе есть что-то особенное, что-то гордое и таинственное; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно... и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном...» Вера призналась мужу в своей любви к Печорину, и они уезжают: «Я погибла, — но что за нужда?.. Если б я могла быть уверена, что ты всегда меня будешь помнить... я для тебя потеряла все на свете...»

«Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск... При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете». Обессиленный, загнанный конь «грянулся на землю». «Изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал... я думал, грудь моя разорвется». Когда Печорин пришел в себя, он понял, что «гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно... Все к лучшему!.. Плакать здорово...» Он вернулся к себе пешком и проспал весь день.

Пришел доктор с предупреждением: начальство догадывается о дуэли; сказал, что княгиня уверена, что Печорин стрелялся из-за ее дочери. На другой день Печорин получил назначение в крепость N и пришел проститься к Литовским. Княгиня думала, что Печорина останавливает от предложения руки и сердца какая-то тайная причина. Но он попросил позволения объясниться с Мери. «Княжна, — сказал я, — вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы должны презирать меня... Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?..» «Я вас ненавижу...» — сказала она.

Через час Печорин уехал из Кисловодска. Дневник он продолжает в крепости: «Отчего я не хотел ступить на этот путь, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этой долею!»

III. Фаталист

Печорин описывает свою жизнь в казачьей станице, где он провел две недели. Офицеры по вечерам играли в карты. Однажды... у майора С***... рассуждали о том, верно ли, что судьба человека написана на небесах. «Каждый рассказывал разные необыкновенные случаи рго или соп1га» (за и против). Среди офицеров был поручик Вулич, родом серб, высокий, смуглый, черноглазый. «Он был храбр, говорил мало, но резко; никому не поверял своих душевных и семейных тайн; вина почти не пил... Была только одна страсть... страсть к игре». Он предложил испытать, «может ли человек своевольно располагать своею жизнию». Печорин предложил пари: «Утверждаю, что нет предопределения» и поставил все деньги, которые у него были с собой. Вулич наудачу снял со стены пистолет, взвел курок. «Мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его. — Вы нынче умрете! — сказал я ему». Никто не знал, заряжен ли пистолет, все пытались отговорить Вулича. Но он приставил дуло пистолета ко лбу, «спустил курок — осечка»; тут же прицелился в фуражку — выстрел раздался. «Скоро все разошлись по домам, различно толкуя о причудах Вулича и, вероятно, в один голос называя меня эгоистом, потому что я держал пари против человека, который хотел застрелиться».

Печорин возвращался домой и думал о ничтожности людских споров и о вечности небесных светил, о предках, которым «силу воли придавала уверенность, что целое небо... на них смотрит с участием». «А мы, их жалкие потомки... не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия... не имея, как они, ни надежды, ни даже... наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою... В напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко...»

В этот вечер Печорин твердо верил в предопределение. Неожиданно он наткнулся на что-то толстое и мягкое. Это оказалась разрубленная пополам свинья. Два казака, бежавшие по переулку, спросили, не видел ли Печорин пьяного казака: «Экой разбойник! Как напьется чихиря, так и пошел крошить все, что ни попало. ...надо его связать, а то...»

Печорину не спалось. Ранним утром в окно застучали. Офицеры сообщили, что Вулич убит: на него налетел тот пьяный казак, который зарубил свинью. Перед смертью он сказал только: «Он прав!» Эта фраза относилась к Печорину: он предсказал близкую кончину Вулича.

Убийца заперся в пустой хате, никто не решался туда зайти. Старый есаул окликнул казака: «Согрешил, брат Ефимыч, так уж нечего делать, покорись! ...Своей судьбы не минуешь!» «Не покорюсь!» — закричал казак грозно, и слышно было, как щелкнул взведенный курок. Тут у Печорина «мелькнула странная мысль: подобно Вуличу, я вздумал испытать судьбу». Велев есаулу отвлечь казака разговорами, Печорин, оторвав ставень, бросился в окно. Казак выстрелил и промахнулся. Печорин схватил его за руки, казаки ворвались, «и не прошло трех минут, как преступник был уже связан».

«После всего этого как бы, кажется, не сделаться фаталистом? Но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?.. Я люблю сомневаться во всем: я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится—а смерти не минуешь!» Вернувшись в крепость, Печорин пожелал узнать мнение Максима Максимыча насчет предопределения. Но тот мало что понял, он привык мыслить конкретно: «Эти азиатские курки часто осекаются...» Потом примолвил: «Да, жаль беднягу... Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!.. Видно, уж так у него на роду было написано!..»